Конь с розовой гривой

Конь с розовой гривой

Бабушка возвратилась от соседей и сказала мне, что

левонтьевские ребятишки собираются на увал по землянику, и велела

сходить с ними.

Наберешь туесок. Я повезу свои ягоды в город, твои тоже

продам и куплю тебе пряник.

Конем, баба?

Конем, конем.

Пряник конем! Это ж мечта всех деревенских малышей. Он

белый-белый, этот конь. А грива у него розовая, хвост розовый,

глаза розовые, копыта тоже розовые. Бабушка никогда не позволяла

таскаться с кусками хлеба. Ешь за столом, иначе будет худо. Но

пряник - совсем другое дело. Пряник можно сунуть под рубаху,

бегать и слышать, как конь лягает копытами в голый живот. Холодея

от ужаса - потерял, - хвататься за рубаху и со счастьем

убеждаться - тут он, тут конь-огонь!

С таким конем сразу почету сколько, внимания! Ребята

левонтьевские к тебе так и этак ластятся, и в чижа первому бить

дают, и из рогатки стрельнуть, чтоб только им позволили потом

откусить от коня либо лизнуть его. Когда даешь левонтьевскому

Саньке или Таньке откусывать, надо держать пальцами то место, по

которое откусить положено, и держать крепко, иначе Танька или

Санька так цапнут, что останется от коня хвост да грива.

Левонтий, сосед наш, работал на бадогах вместе с Мишкой

Коршуковым. Левонтий заготовлял лес на бадоги, пилил его, колол и

сдавал на известковый завод, что был супротив села, по другую

сторону Енисея. Один раз в десять дней, а может, и в пятнадцать -

я точно не помню, - Левонтий получал деньги, и тогда в соседнем

доме, где были одни ребятишки и ничего больше, начинался пир

горой. Какая-то неспокойность, лихорадка, что ли, охватывала не

только левонтьевский дом, но и всех соседей. Ранним еще утром к

бабушке забегала тетка Васеня - жена дяди Левонтия, запыхавшаяся,

загнанная, с зажатыми в горсти рублями.

Долг-от я принесла! - И Тут же кидалась прочь из избы, взметнув

юбкою вихрь.

Да стой ты, чумовая! - окликала ее бабушка. - Сосчитать

ведь надо.

Тетка Васеня покорно возвращалась, и, пока бабушка считала

деньги, она перебирала босыми ногами, ровно горячий конь, готовый

рвануть, как только приотпустят вожжи.

Бабушка считала обстоятельно и долго, разглаживая каждый

рубль. Сколько я помню, больше семи или десяти рублей из

на черный день бабушка никогда Левонтьихе не давала, потому как

весь этот состоял, кажется, из десятки. Но и при такой

малой сумме заполошная Васеня умудрялась обсчитаться на рубль,

когда и на целый трояк.

Ты как же с деньгами-то обращаешься, чучело безглазое! -

напускалась бабушка на соседку. - Мне рупь, другому рупь! Что же

это получится? Но Васеня опять взметывала юбкой вихрь и

укатывалась.

Передала ведь!

Бабушка еще долго поносила Левонтьиху, самого Левонтия,

который, по ее убеждению, хлеба не стоил, а вино жрал, била себя

руками по бедрам, плевалась, я подсаживался к окну и с тоской

глядел на соседский дом.

Стоял он сам собою, на просторе, и ничего-то ему не мешало

смотреть на свет белый кое-как застекленными окнами - ни забор,

ни ворота, ни наличники, ни ставни. Даже бани у дяди Левонтия не

было, и они, левонтьевские, мылись по соседям, чаще всего у нас,

натаскав воды и подводу дров с известкового завода переправив.

В один благой день, может быть, и вечер дядя Левонтий качал

зыбку и, забывшись, затянул песню морских скитальцев, слышанную в

плаваниях, - он когда-то был моряком.

Приплыл по акияну

Из Африки матрос,

Малютку облизьяну

Он в ящике привез...

складную и жалостную песню. Село наше, кроме улиц, посадов и

переулков, скроено и сложено еще и попесенно - у всякой семьи, у

фамилии была, коронная песня, которая глубже и полнее

выражала чувства именно этой и никакой другой родни. Я и поныне,

как вспомню песню, - так и вижу

Бобровский переулок и всех бобровских, и мураши у меня по коже

разбегаются от потрясенности. Дрожит, сжимается сердце от песни

капал на меня>. И как забыть фокинскую, душу рвущую:

ломал я решеточку, понапрасну бежал из тюрьмы, моя милая, родная

женушка у другого лежит на груди>, или дяди моего любимую:

Или в память о маме-покойнице,

поющуюся до сих пор: Да где же все и

всех-то упомнишь? Деревня большая была, народ голосистый, удалой,

и родня в коленах глубокая и широкая.

Но все наши песни скользом пролетали над крышей поселенца

дяди Левонтия - ни одна из них не могла растревожить закаменелую

душу боевого семейства, и вот на тебе, дрогнули левонтьевские

орлы, должно быть, капля-другая моряцкой, бродяжьей крови

путалась в жилах детей, и она-то размыла их стойкость, и когда

дети были сыты, не дрались и ничего не истребляли, можно было

слышать, как в разбитые окна, и распахнутые двери выплескивается

дружный хор:

Сидит она, тоскует

Все ночи напролет

И песенку такую

О родине поет:

На родине моей,

Живут, растут подруги

И нет совсем людей...>

Дядя Левонтий подбуровливал песню басом, добавлял в нее

рокоту, и оттого и песня, и ребята, и сам он как бы менялись

обликом, красивше и сплоченней делались, и текла тогда река жизни

в этом доме покойным, ровным руслом. Тетка Васеня, непереносимой

чувствительности человек, оросив лицо и грудь слезьми, подвывая в

старый прожженный фартук, высказывалась насчет безответственности

человеческой - сгреб вот какой-то пьяный охламон облизьянку,

утащил ее с родины невесть зачем и на че? А она вот, бедная,

сидит и тоскует все ночи напролет... И, вскинувшись, вдруг

впивалась мокрыми глазами в супруга - да уж не он ли, странствуя

по белу свету, утворил это черно дело?! Не он ли свистнул

облизьянку? Он ведь пьяный не ведает, чего творит!

Дядя Левонтий, покаянно принимающий все грехи, какие только

возможно навесить на пьяного человека, морщил лоб, тужась понять:

когда и зачем он увез из Африки обезьяну? И, коли увез, умыкнул

животную, то куда она впоследствии делась?

Весною левонтьевское семейство ковыряло маленько землю вокруг

дома, возводило изгородь из жердей, хворостин, старых досок. Но

зимой все это постепенно исчезало в утробе русской печи,

раскорячившейся посреди избы.

Танька левонтьевская так говаривала, шумя беззубым ртом, обо

всем ихнем заведенье:

Зато как тятька шурунет нас - бегишь и не запнешша.

Сам дядя Левонтий в теплые вечера выходил на улицу в штанах,

державшихся на единственной медной пуговице с двумя орлами, в

бязевой рубахе, вовсе без пуговиц. Садился на истюканный топором

чурбак, изображавший крыльцо, курил, смотрел, и если моя бабушка

корила его в окно за безделье, перечисляла работу, которую он

должен был, по ее разумению, сделать в доме и вокруг дома, дядя

Левонтий благодушно почесывался.

Я, Петровна, слободу люблю! - и обводил рукою вокруг себя:

Хорошо! Как на море! Ништо глаз не угнетат!

Дядя Левонтий любил море, а я любил его. Главная цель моей

жизни была прорваться в дом Левонтия после его получки, послушать

песню про малютку обезьяну и, если потребуется, подтянуть

могучему хору. Улизнуть не так-то просто. Бабушка знает все мои

повадки наперед.

Нечего куски выглядывать, - гремела она. - Нечего этих

пролетарьев объедать, у них самих в кармане - вошь на аркане.

Но если мне удавалось ушмыгнуть из дома и попасть к

левонтьевским, тут уж все, тут уж я окружен бывал редкостным

вниманием, тут мне полный праздник.

Выдь отсюдова! - строго приказывал пьяненький дядя Левонтий

кому-нибудь из своих парнишек. И пока кто-либо из них неохотно

вылезал из-за стола, пояснял детям свое строгое действие уже

жалостно глянув на меня, взревывал: - Мать-то ты хоть помнишь ли?

Я утвердительно кивал. Дядя Левонтий горестно облокачивался на

руку, кулачищем растирал по лицу слезы, вспоминая; - Бадоги с ней

В своем сочинении «Конь с розовой гривой» автор затронул тему детства, тот самый период, когда даже земляника кажется по-особенному вкусной, когда так хочется завоевать авторитет среди других ребят и при этом так не хочется расстраивать своих родных и близких.

Рассказ Астафьева Конь с розовой гривой

В рассказе Астафьева «Конь с розовой гривой» главный герой – мальчик-сирота, который проживает с бабушкой и дедушкой. Однажды бабушка попросила внука нарвать землянику, которую она продаст, а на вырученные деньги купит такой заветный сладкий пряник. Не просто пряник, а пряник в виде коня с розовой гривой. С таким пряником точно станешь любимцем во дворе, да еще и заслужишь уважение соседских ребят.

Мальчик с удовольствием идет в лес, уже предвкушая, как будет есть пряник, но все пошло наперекосяк. Мальчишки по двору, с которыми он все время играл, стали просить у него ягоды, обзывая его жадным. К тому же они постоянно его отвлекают играми, а между тем, вечер уже наступает и мальчик не успевает набрать лукошко ягод. Но, чтобы получить желаемое, он идет на обман. Вместо ягод, он наполняет корзину травой и только сверху бросает ягоды.

Такой поступок не дает ему покоя и он хочет во всем признаться утром, но не успевает. Бабушка уже уехала в город, а вернувшись, всем соседям рассказала, как подвел ее внук. Ребенок долго не решался встретиться с бабушкой, но муки переживаний не дают ему покоя и он уже только рад получить от бабушки наказание. Встретившись с бабушкой и получив от нее выговор, ребенок просит прощение, а бабушка, чтобы мальчик навсегда запомнил урок, еще и коня сладкого подарила. Что-что, а такой урок и любовь бабушки ребенок навсегда запомнил, как и всегда будет помнить бабушкин пряник.

Произведение учит нас быть ответственными, показывает наши ошибки. Здесь мы видим, как плохо идти на обман, как становится неприятно от того, что причинил боль своими близким людям. Кроме того, автор призывает в своей работе не делать ошибки, а если и совершили какую-то в жизни ошибку, нужно ее признать и обязательно исправить. Только осознав ошибку и признав ее, не повторишь подобное вновь, а значит, не причинишь боль своим родным и близким.

Из цикла «Страницы детства»

Рассказ

Бабушка возвратилась от соседей и сказала мне, что Левонтьевские ребятишки собираются на увал по землянику.

Сходи с ними, - говорила она. - Наберёшь туесок. Я повезу свои ягоды на продажу, твои тоже продам и куплю тебе пряник.

Конём, баба?

Конём, конём.

Пряник конём! Это ж мечта всех деревенских малышей. Он белый-белый, этот конь. А грива у него розовая, хвост розовый, глаза розовые, копыта тоже розовые.

Бабушка никогда не давала мне бегать с куском хлеба. Ешь за столом, иначе будет худо. Но пряник совсем другое дело. Пряник можно положить под рубаху и слышать, бегая, как конь ударяет копытами по голому животу. Холодея от ужаса - потерял! - хвататься за рубаху и со счастьем убеждаться, что тут он, тут, конь-огонь. С таким конём сразу почёту сколько, внимания! Ребята Левонтьевские вокруг тебя и так, и этак ластятся, и в чижа первому бить дают, и из рогатки стрельнуть, чтоб только им позволил потом откусить от коня или лизнуть его.

Когда даёшь Левонтьевским Саньке или Таньке откусывать, надо держать пальцами то место, по которое откусить положено, и держать крепко, иначе Танька или Санька так цапнут; что останется от коня хвост да грива.

Левонтий, сосед наш, работал на бадогах. Бадогами у нас зовут длинные дрова для известковых печей. Левонтий заготавливал лес на бадоги, пилил его, колол и сдавал на известковый завод, что был супротив деревни по другую сторону Енисея.

Один раз в десять дней, а может, и в пятнадцать, я точно не помню, Левонтий получал деньги, и тогда в доме Левонтия, где были одни ребятишки и ничего больше, начинался пир горой.

Какая-то неспокойность, лихорадка, что ли, охватывала тогда не только Левонтьевский дом, но и всех соседей. Ещё рано утром к бабушке забегала Левонтьиха, тётка Василиса, запыхавшаяся, загнанная, с зажатыми в горсти рублями:

Да стой ты, чумовая! - окликала её бабушка. - Сосчитать ведь надо!

Тётка Василиса покорно возвращалась и, пока бабушка считала деньги, перебирала босыми ногами, ровно горячий конь, готовый рвануть, как только приотпустят вожжи.

Бабушка считала обстоятельно и долго, разглаживая каждый рубль. Сколько я помню, больше семи или десяти рублей из «запасу на чёрный день» бабушка никогда Левонтьевым не давала, потому как весь этот «запас», кажется, состоял из десятки. Но и при такой малой сумме заполошная Левонтьиха умудрялась обсчитаться на рубль, а то и на тройку. Бабушка напускалась на Левонтьиху со всей суровостью;

Ты как же с деньгами-то обращаешься, чучело безглазое?! Мне рупь, другому рупь. Это что ж получается?!..

Но Левонтьиха опять делала юбкой вихрь и укатывалась:

Передала ведь!

Бабушка ещё долго поносила Левонтьиху, самого Левонтия, била себя руками по бёдрам, плевалась, а я подсаживался к окну и с тоской глядел на соседский дом.

Стоял он сам собою на просторе, и ничто-то ему не мешало смотреть на свет белыми кое-как застеклёнными окнами - ни забор, ни ворота, ни сенцы, ни наличники, ни ставни.

Весною, поковыряв маленько землю на огороде вокруг дома, Левонтьевские возводили изгородь из жердей, хворостин, старых досок. Но зимой всё это постепенно исчезало в ненасытной утробе русской печи, уныло раскорячившейся посреди избы Левонтия.

Танька Левонтьевская говаривала по этому поводу, шумя беззубым ртом:

Зато как тятька шурунёт нас - бегишь и не запнешша.

Сам Левонтий выходил на улицу в штанах, державшихся на единственной старинной медной пуговице с двумя орлами, и в рубахе навыпуск вовсе без пуговиц. Он садился на истюканный топором чурбак, изображавший крыльцо, и благодушно отвечал на укоры бабушки:

Я, Петровна, слабоду люблю! - и обводил рукой вокруг себя. - Хорошо! Ништо глаз не угнетат!

Левонтий любил меня, жалел. Главная цель моей жизни была прорваться в дом Левонтия после его получки. Сделать это не так-то просто. Бабушка знает все мои повадки наперёд.

Нечего куски выглядывать! - гремит она.

Но если мне удаётся ушмыгнуть из дома и попасть к Левонтьевым, тут уж всё, тут уж для меня праздник!

Выдь отсюда! - строго приказывал пьяненький Левонтий кому-нибудь из своих парнишек. Тот нехотя вылезал из-за стола, Левонтий пояснял детям это действие уже обмякшим голосом: - Он сирота, а вы всё ш таки при родителях! Мать-то ты хоть помнишь ли? - взрёвывал он, жалостно глянув на меня. Я утвердительно кивал головой, и тогда Левонтий со слезой вспоминал: - Бадоги с ней по один год кололи-и! - и, совсем уж разрыдавшись, вспоминал: - Когда ни придёшь… ночь, в нолночь… пропа… пропащая ты голова, Левонтий, скажет и… опохмелит…

Тут тётка Василиса, ребятишки Левонтия и я вместе с ними ударялись в голос, и до того становилось полюбовно и жалостно в избе, что всё-всё высыпалось и вываливалось на стол, и все дружно угощали меня, и сами ели уж через силу.

Поздним вечером либо совсем уж ночью Левонтий задавал один и тот же вопрос: «Что такое жисть?!» После чего я хватал пряники, конфеты, ребятишки Левонтьевские тоже хватали, что попадало под руки, и разбегались, кто куда. Последней ходу задавала тётка Василиса. И бабушка моя «привечала» её до утра. Левонтий бил остатки стёкол в окнах, ругался, гремел, плакал.

На следующий день он осколками стеклил окна, ремонтировал скамейки, стол и, полный мрака и раскаянья, отправлялся на работу. Тётка Василиса дня через три-четыре ходила по соседям и уже не делала вихрь юбкой. Она снова занимала денег, муки, картошек, чего придётся.

Вот с ребятишками-то дяди Левонтия и отправился я. по землянику, чтобы трудом своим заработать пряник. Ребятишки Левонтьевские несли в руках бокалы с отбитыми краями, старые, наполовину изодранные на растопку; берестяные туески и даже ковшик без ручки. Посудой этой они бросались друг в друга, барахтались, раза два принимались драться, плакали, дразнились. По пути они заскакивали в чей-то огород и, поскольку там ещё ничего не поспело, напластали беремя луку-батуна, наелись до зелёной слюны и остальной лук бросили. Оставили только несколько пёрышек на дудки. В обкусанные перья лука они пищали всю дорогу, и под музыку мы скоро пришли в лес, на каменистый увал. Начали брать землянику, только-только ещё поспевающую, редкую, белобокую и особенно желанную и дорогую.

Я брал старательно и скоро покрыл дно аккуратненького туеска стакана на два-три. Бабушка говаривала, что главное в ягодах - закрыть дно посудины. Вздохнул я с облегчением и стал брать ягоды скорее, да и попадалось их выше по увалу больше и больше.

Левонтьевские ребятишки тоже сначала ходили тихо. Лишь позвякивала крышка, привязанная к медному чайнику. Чайник этот был у старшего парнишки Левонтьевых, и побрякивал он им для того, чтобы мы слышали, что он, старший, тут, поблизости, и бояться нам некого и незачем.

Но вдруг крышка чайника забрякала нервно, послышалась возня:

Ешь, да? Ешь, да? А домой чё? А домой чё? - спрашивал старший и давал кому-то пинки после каждого вопроса.

А-га-а-а! - запела Танька, - Санька тоже съел, так ничего-о-о…

Попало и Саньке, Он рассердился, бросил посудину и свалился в траву. Старший брал-брал ягоды, и, видать, обидно ему стало, что вот берёт он, для дома старается, а те вот жрут ягоды либо вовсе в траве валяются. Подскочил он к Саньке и пнул его ещё раз, Санька взвыл, кинулся на старшего. Зазвенел чайник, брызнули из него ягоды. Бьются братья Левонтьевы, катаются, все ягоды раздавили.

После драки и у старшего опустились руки. Принялся он собирать просыпанные давленые ягоды, и в рот их.

Вам можно, а мне нельзя? - зловеще спрашивал он, пока не съел всё, что удалось собрать.

Вскоре братья Левонтьевы как-то незаметно помирились, перестали обзываться и решили сходить к малой сечке побрызгаться.

Мне тоже хотелось побрызгаться, но я не решался пойти с увала к речке. Санька стал кривляться:

Бабушки Петровны испугался! Эх ты… - И Санька назвал меня нехорошим, обидным словом. Он много знал таких слов. Я тоже знал их, научился у Левонтьевских ребят, но боялся, а может, и стеснялся их употреблять, и сказал только:

Зато мне баба пряника конём купит!

Ты!

Жадный?

Жадный!

А хочешь, все ягоды съем?! - сказал я это и сразу покаялся, понял, что попался на уду. Исцарапанный, с шишками на голове от драк и разных других причин, с цыпками на руках и ногах, Санька был вреднее и злее всех Левонтьевских ребят.

Слабо! - сказал он.

Мне слабо? - хорохорился я, искоса глядя в туесок. Там было ягод уже выше середины. - Мне слабо? - повторял я гаснущим голосом и, чтобы не спасовать, не струсить, не опозориться, решительно вытряхнул ягоды в траву: - Вот! Ешьте вместе со мной!

Навалилась Левонтьевская орда, и ягоды вмиг исчезли.

Мне досталось всего несколько ягодок. Грустно. Но я уже сделался отчаянным, махнул на все рукой. Я мчался вместе с ребятишками к речке и хвастался:

Я ещё у бабушки калач украду!

Ребята поощряли меня, давай, мол, и не один калач, может, мол, ещё шанег прихватишь либо пирог.

Ладно! - с воодушевлением кричал я.

Мы брызгались из речки студёной водой, бродили по ней и руками ловили пищуженца-подкаменщика, Санька ухватил эту мерзкую на вид рыбину, назвал её срамно, и мы растерзали её на берегу за некрасивый вид. Потом пуляли камнями в пролетающих птичек и подшибли стрижа. Мы отпаивали стрижа водой из речки, но он пускал в речку кровь, а воды проглотить не мог и умер, уронив голову. Мы похоронили стрижа и скоро забыли о нём, потому что занялись захватывающим, жутким делом - забегали в устье холодной пещеры, где жила (это в деревне доподлинно знали) нечистая сила. Дальше всех в пещеру забежал Санька. Его и нечистая сила не брала!

Так интересно и весело мы провели весь день, и я совсем уж забыл про ягоды. Но настала пора возвращаться домой. Мы разобрали посуду, спрятанную под деревом.

Задаст тебе Катерина Петровна! Задаст! - хихикнул Санька. - Ягоды-т мы съели. Ха-ха! Нарошно съели! Ха-ха! Нам-то ништяк! Хо-хо! А тебе-то ха-ха!..

Я и сам знал, что им-то, Левонтьевским, «хо-хо!», а мне «ха-ха!» Бабушка моя, Катерина Петровна, - не тётка Василиса.

Жалко плёлся я за Левонтьевскими ребятишками из лесу. Они бежали впереди меня и гурьбой гнали по дороге ковшик без ручки. Ковшик звякал, подпрыгивал на камнях, и от него отскакивали остатки эмалировки.

Знашь чё? - поговорив с братанами, обернулся ко мне Санька. - Ты в туес травы натолкай, а сверху ягод - и готово дело! «Ой, дитятко моё! - принялся с точностью передразнивать мою бабушку Санька. - Пособил тебе восподь, сиротинке, пособи-ил». - И подмигнул мне бес-Санька, и помчался дальше, вниз с увала.

А я остался.

Утихли голоса Левонтьевских ребятишек внизу за огородами. Я стоял с туеском, один на обрывистом увале, один в лесу, и мне было страшно. Правда, деревню здесь слышно. А всё же тайга, пещера недалеко, и в ней нечистая сила.

Повздыхал, повздыхал, чуть было не всплакнул даже и принялся рвать траву. Набрал ягод, заложил верх туеска, получилось даже с копной.

Дитятко ты моё! - запричитала бабушка, когда я, замирая от страха, передал ей посудину свою. - Восподь тебе, сиротинке, пособи-ил. Уж куплю я тебе пряник да самый большущий. И пересыпать ягодки твои не стану к своим, а; прямо в этом туеске увезу…

Отлегло маленько. Я думал, сейчас бабушка обнаружит моё мошенничество, даст мне за это, что полагается, и уже отрешённо приготовился к каре за содеянное злодейство.

Но обошлось. Всё обошлось. Бабушка отнесла мой туесок в подвал, ещё раз похвалила меня, дала есть, и я подумал, что бояться мне пока нечего и жизнь не так уж худа.

Побежал играть на улицу, и там дёрнуло меня сообщить обо всём Саньке.

А я расскажу Петровне! А я расскажу!..

Не надо, Санька!

Принеси калач, тогда не расскажу.

Я пробрался тайком в кладовку, вынул из ларя калач и принёс его Саньке под рубахой. Потом ещё принёс, потом ещё, пока Санька не нажрался.

«Бабушку надул, калачи украл! Что только будет?» - терзался я ночью, ворочаясь на полатях. Сон не брал меня, как окончательно и вконец запутавшегося преступника.

Ты чего там елозишь? - хрипло спросила из темноты бабушка. - В речке, небось, опять бродил? Ноги, небось, болят?

Не-е, - жалко откликнулся я, - сон приснился…

Ну, спи с богом. Спи, не бойся. Жизнь страшнее снов, батюшко… - уже невнятно бормотала бабушка.

«А что если разбудить её и всё-всё рассказать?»

Я прислушался. Снизу доносилось трудное дыхание утомлённого старого человека. Жалко будить бабушку. Ей рано вставать. Нет уж, лучше я не буду спать до утра, скараулю бабушку, расскажу ей обо всём - и про туесок, и про калачи, и про всё, про всё…

От этого решения мне стало легче, и я не заметил, как закрылись глаза. Возникла Санькина немытая рожа, а потом замелькала земляника, и засыпала, завалила она и Саньку, и всё на этом свете.

На полатях запахло сосняком, ягодами, и пришли ко мне неповторимые детские сны. В этих снах часто с замиранием сердца падаешь вниз. Говорят - оттого, что растёшь.

Дедушка был на заимке, километрах в пяти от села, в устье реки Маны. Там у нас была посеяна полоска ржи, полоска овса и полоска картофеля. О колхозах тогда ещё только начинались разговоры, и селяне наши пока жили единолично. У дедушки на заимке я очень любил бывать. Спокойно у него там, обстоятельно как-то. Может, оттого, что дедушка никогда не шумит и даже работает тихо, неторопливо, но очень уёмисто и податливо.

Ах, если бы заимка была ближе! Я бы ушёл, скрылся. Но пять километров для меня тогда были огромным, непреодолимым расстоянием. И Алёшки, моего двоюродного глухонемого братишки, нет. Недавно приезжала Августа, его мать, и забрала Алёшку с собой на сплавной участок, где она работала.

Слонялся я, слонялся по пустой избе и ничего другого не смог придумать, как податься к Левонтьевским.

Уплыла Петровна? - весело ухмыльнулся Санька и цыркнул слюной на пол в дырку меж передних зубов. У него в этой дырке запросто мог поместиться ещё один зуб, и мы страшно завидовали этой Санькиной дырке. Как он сквозь неё плевал!

Санька собирался на рыбалку и распутывал леску. Малые Левонтьевские ходили возле скамеек, ползали, ковыляли просто так на кривых ногах. Санька раздавал затрещины направо и налево за то, что малые лезли под руку и путали леску.

Крючка нету, - сердито сказал он, - проглотил, должно, который-то.

Помрёт!

Ништяк, - успокоил меня Санька. - Дал бы ты крючок, я бы тебя на рыбалку взял.

Идёт! - я обрадовался и помчался домой, схватил удочку, хлеба, и мы подались к каменным бычкам, за поскотину, спускавшуюся прямо в Енисей ниже села.

Старшего Левонтьевского сегодня не было. Его взял с собою на «бадоги» отец, и Санька командовал напропалую. Поскольку был он сегодня старшим и чувствовал большую ответственность, то уж не задирался почти и даже усмирял «народ», если тот принимался драться…

У бычков Санька поставил удочки, наживил червяков, поплевал на них и закинул лески.

Ша! - сказал Санька, и мы замерли.

Долго не клевало. Мы устали ждать, и Санька прогнал нас искать кислицу - щавель, чеснок береговой и редьку дикую.

Левонтьевские ребятишки умели пропитаться «от земли», ели всё, что бог пошлёт, ничем не брезговали, и оттого были все краснорожие, сильные, ловкие, особенно за столом.

Пока мы собирали пригодную для жратвы зелень, Санька вытащил двух ершей, одного пескаря и белоглазого ельца.

Развели огонь на берегу. Санька вздел на палочки рыб и начал их жарить.

Рыбки были съедены без соли и почти сырые. Хлеб мой ребятишки ещё раньше смолотили и занялись кто чем: вытаскивали из норок стрижей, «блинали» каменными плиточками по воде, пробовали купаться, но вода была ещё холодная, и все быстро выскочили из реки - отогреваться у костра. Отогрелись и повалились в ещё низкую траву.

День был ясный, летний. Сверху пекло. Возле поскотины огнисто полыхали цветы-жарки, в ложке, под берёзами и боярками клонились к земле рябенькие кукушкины слёзки. На длинных хрустких стеблях болтались из стороны в сторону синие колокольчики, и, наверное, только пчёлы слышали, как они звенели. Возле муравейника на обогретой земле лежали полосатые цветки граммофончики, и в голубой их рупор совали головы шмели. Они надолго замирали, выставив мохнатые зады, должно быть, заслушивались музыкой. Берёзовые листья блестели, осинник сомлел от жары, не трепыхался. Боярка доцветала и сорила в воду, сосняк окурен прозрачной дымкой. Над Енисеем чуть мерцало. Сквозь это мерцание едва проглядывали красные жерла известковых печей, полыхавших по ту сторону реки. Леса на скалах стояли неподвижно, и железнодорожный мост в городе, видимый из нашей деревни в ясную погоду, колыхался тонкою паутинкой и, если долго смотреть на него, вовсе разрушался, падал.

Оттуда, из-за моста должна приплыть бабушка. Что только будет? И зачем, зачем я так сделал?! Зачем послушал Левонтьевских?

Вон как хорошо было жить! Ходи, бегай и ни о чём не думай. А теперь? Может, лодка опрокинется и бабушка утонет? Нет, уж лучше пусть не опрокидывается. Моя мать утонула. Чего хорошего? Я нынче сирота. Несчастный человек. И пожалеть меня некому. Левонтий только пьяный пожалеет и всё, а бабушка только кричит да нет-нет и поддаст - у неё не задержится. И дедушки нет. Не заимке он, дедушка. Он бы не дал меня в обиду. Бабушка кричит нa него: «Потатчик! Своих всю жизнь потакал, теперь этого!..»

«Дедушка, ты дедушка, хоть бы ты в баню мыться приехал, хоть бы просто так приехал и взял бы меня с собою!»

Ты чего нюнишь? - наклонился ко мне Санька с озабоченным видом.

Ништяк! - утешил меня Санька. - Не ходи домой и всё! Заройся в сено и притаись. Петровна видела у твоей матери глаз приоткрытый, когда её хоронили. Боится теперь, что и ты тоже утонешь. Вот она закричит, запричитает: «Утону-у-ул мой дитятко, спокинул меня сироти-иночка», а ты тут как тут…

Не буду так делать! - запротестовал я. - И слушаться тебя не буду!..

Ну и чёрт с тобой! Тебе же лучше хотят… Во! Клюнуло! У тебя клюнуло! Тяни!

Я скатился с яра вниз, переполошил стрижей в дырках и рванул удочку. Попался окунь. Потом ещё окунь. Потом ёрш. Подошла рыба, начался клёв. Мы наживляли червяков, закидывали.

Не перешагивай через удилище! - суеверно орал Санька на совсем ошалевших от восторга Левонтьевских малышей и таскал рыбёшек. Малыши надевали их на ивовый прут и опускали в воду.

Вдруг за ближним каменным бычком защёлкали о дно кованые шесты, и из-за мыска показалась лодка. Трое мужиков разом выбрасывали из воды шесты. Сверкнув отшлифованными наконечниками, шесты разом падали в воду, и лодка, зарывшись по самые обводы в реку, рвалась вперёд, откидывая на стороны волны.

Ещё взмах шестов, перекидка руки, толчок - и лодка ближе, ближе. Вот уж кормовой давнул шестом, и лодка кивнула носом в сторону от наших удочек. И тут я увидел сидящего на беседке ещё одного человека. Полушалок на голове, концы его пропущены под мышки, крест на крест завязаны на спине. Под полушалком крашеная в бордовый цвет кофта, которая вынималась из сундука только по случаю поездки в город и по большим праздникам…

Ведь это ж бабушка!

Рванул я от удочек прямо к яру, подпрыгнул, ухватился за траву и повис, засунув большой палец ноги в стрижиную норку. Тут подлетел стриж, тюкнул меня по голове, и я упал вниз, на комья глины. Соскочил и ударился бежать по берегу прочь от лодки.

Ты куда?! Стой! Стой, говорю! - крикнула бабушка.

Я мчался во весь дух.

Я-а-авишься, я-а-авишься домой, мошенник! - нёсся вслед мне голос бабушки. А мужики поддали жару, крикнув:

Держи его!

И я не заметил, как оказался на верхнем конце деревни.

Тут только я обнаружил, что наступил уже вечер, и волей-неволей надо возвращаться домой. Но я не хотел домой и на всякий случай подался к двоюродному братишке Ваньке, жившему здесь, на верхнем краю села.

Мне повезло. Возле дома Кольчи-старшего, Ванькиного отца, играли в лапту. Я ввязался в игру и пробегал до темноты.

Появилась тётя Феня, Ванькина мать, и спросила меня:

Ты почему домой не идёшь?

Бабушка ведь потеряет тебя?

Не-е, - беспечно ответил я. - Она в город уплыла. Может, ночует там.

Тогда тётя Феня предложила мне поесть, и я с радостью смолотил всё, что она мне дала. А тонкошеий молчун Ванька попил варёного молока, и мать сказала ему:

Всё на молочке да на молочке. Глади вон, как ест парнишка, и оттого крепок.

Я уже надеялся, что тётя Феня и ночевать меня оставит, но она ещё порасспрашивала, порасспрашвала обо всём, затем взяла меня за руку и отвела домой.

В доме уже не было свету. Тётя Феня постучала в окно. Бабушка крикнула: «Не заперто». Мы вошли в тёмный и тихий дом, где только и слышалось многокрылое жужжание бьющихся о стекло мух, пауков да ос.

Тётя Феня оттеснила меня в сени и втолкнула в пристроенную к сеням кладовку. Там была налажена постель из половиков и старого седла в головах - на случай, если днём кого-то сморит жара и ему захочется отдохнуть в холодке.

Я зарылся в половики, притих.

Тётя Феня и бабушка о чём-то разговаривали в избе. В кладовке пахло отрубями, пылью и сухой травой, натыканной во все щели и под потолком. Трава эта всё чего-то пощёлкивала да потрескивала, и оттого, видно, в кладовке было немного таинственно и жутковато.

Под полом одиноко и робко скреблась мышь, голодающая из-за кота. На селе утверждалась тишина, прохлада и ночная жизнь. Убитые дневною жарой собаки приходили в себя, вылазили из-под сеней, крылец, конур и пробовали голоса. У моста, что проложен через малую речку, пиликала гармошка. На мосту у нас собирается молодёжь, пляшет там и поёт. У дяди Левонтия спешно рубили дрова. Должно быть, дядя Левонтий принёс чего-то на варево. У кого-то Левонтьевские «сбодали» жердь? Скорее всего, у нас. Есть им время сейчас идти далеко.

Ушла тётя Феня, плотно прикрыв дверь в сенцах. Воровато прошмыгнул под крыльцо кот, и под полом стихла мышь. Стало совсем темно и одиноко. В избе не скрипели половицы, не ходила бабушка. Устала, должно быть. Мне сделалось холодно. Я свернулся калачиком и уснул.

Проснулся я от солнечного луча, пробившегося в мутное окошко кладовки. В луче мошкой мельтешила пыль, откуда-то наносило заимкой, пашнею. Я огляделся, и сердце моё радостно встрепенулось - на меня был накинут дедушкин старенький полушубок. Дедушка приехал ночью! Красота!

Я прислушался. На кухне бабушка громко и с возмущением рассказывала:

- …культурная дамочка, в шляпке. Говорит: «Я у вас эти вот ягоды все куплю». Я говорю: «Пожалуйста, милости прошу. Ягодки-то, говорю, сиротинка горемышный собирал…»

Тут я, кажется, провалился сквозь землю вместе с бабушкой и уже не мог разобрать последних слов, потому что закрылся полушубком, забился в него, чтобы помереть скорее.

Но сделалось жарко, глухо, стало невмоготу дышать, и я открылся.

- …своих вечно потачил! - шумела бабушка. - Теперь этого! А он уж мошенничает! Что потом из него будет? Катаржанец будет! Вечный арестант будет! Я вот ещё Левонтьевских в оборот возьму! Это ихняя грамота!..

Не спишь ведь, не спишь! Всё-о вижу!

Но я не сдавался. Забежала в дом бабушкина племянница, спросила, как бабушка сплавала в город. Бабушка сказала, что слава тебе господи, и тут же принялась рассказывать:

Мой-то, малой-то! Чего утворил!..

В это утро к нам приходило много людей, и всем бабушка говорила: «А мой-то, малой-то!..»

Бабушка ходила взад-вперёд, поила корову, выгоняла её к пастуху, делала разные свои дела и всякий раз, проходя мимо дверей кладовки, кричала:

Не спишь ведь, не спишь! Я всё-о вижу!

В кладовку завернул дедушка, вытянул из-под меня кожаные вожжи и подмигнул: «Ничего, дескать, не робей». Я зашмыгал, носом. Дед погладил меня по голове, и так долго копившиеся слёзы хлынули потоком.

Ну что ты, что ты? - успокаивал меня дед, обирая большой, жёсткой и доброй рукою слёзы с моего лица. - Чего же голодный-то лежишь? Попроси прощенья… Ступай, ступай, - легонько подтолкнул меня дед.

Придерживая одной рукой штаны, а другую прижав локтем к глазам, я ступил в избу и завёл:

Я больше… Я больше… Я больше… - и ничего дальше сказать не мог.

Ладно уж, умывайся да садись трескать! - всё ещё непримиримо, но уже без грозы, без громов сказала бабушка.

Я покорно умылся. Долго и очень тщательно утирался рушником, то и дело содрогаясь от всё ещё непрошедших всхлипов, и присел к столу. Дед возился на кухне, сматывал на руку вожжи, ещё чего-то делал. Чувствуя его незримую и надёжную поддержку, я взял со стола краюху и стал есть всухомятку. Бабушка одним махом плеснула молока в бокал и со стуком поставила посудину передо мной:

Ишь ведь какой смирненький! Ишь ведь какой тихонький, и молочка не попросит!..

Дед мне подморгнул - терпи, дескать. Я и без него знал - боже упаси сейчас перечить бабушке или даже подать голос. Она должна высказаться, должна разрядиться.

Долго бабушка обличала меня и срамила. Я ещё раз раскаянно заревел. Она ещё раз прикрикнула на меня.

Но вот выговорилась бабушка. Ушёл куда-то дед. Я сидел, разглаживал заплатку на штанах, вытягивал из неё нитки. А когда поднял голову, увидел перед собой…

Я зажмурился и снова открыл глаза. Ещё раз зажмурился, ещё раз открыл. По замытому, скоблёному кухонному столу, как по огромной земле с пашнями, лугами и дорогами, на розовых копытцах скакал белый конь с розовою гривой. А от печки слышался сердитый голос:

Бери, бери, чего смотришь?! Глядишь, за это ещё когда обманешь бабушку…

Сколько лет с тех пор прошло! Уж давно нет на свете бабушки, нет и дедушки. А я всё не могу забыть того коня с розовой гривой, того бабушкиного пряника.

г. ЧУСОВОЙ,

Пермской обл.

Прочитайте ещё один рассказ В. П. Астафьева - «Конь с розовой гривой». О каких людях продолжает рассказывать писатель, знакомя нас с их бытом, с привычками и особенностями их характеров?

Конь с розовой гривой

Бабушка возвратилась от соседей и сказала мне, что левонтьевские ребятишки собираются на увал 1 по землянику, и велела сходить с ними.

Наберёшь туесок 2 . Я повезу свои ягоды в город, твои тоже продам и куплю тебе пряник.

Конём, баба?

Конём, конём.

Пряник конём! Это ж мечта всех деревенских малышей. Он белый-белый, этот конь. А грива у него розовая, хвост розовый, глаза розовые, копыта тоже розовые.

Бабушка никогда не позволяла таскаться с кусками хлеба. Ешь за столом, иначе будет худо. Но пряник - совсем другое дело.

Пряник можно засунуть под рубаху, бегать и слышать, как конь лягает копытами в голый живот. Холодея от ужаса - потерял! - хвататься за рубаху и со счастьем убеждаться, что тут он, конь-огонь!..

1 Увал - пологий холм, имеющий значительную протяжённость.

2 Туесок - берестяная корзинка с тугой крышкой.

С таким конём сразу почёту сколько, внимания! Ребята левонтьевские к тебе и так и эдак ластятся, и в чижа первому бить дают, и из рогатки стрельнуть, чтоб только им позволили потом откусить от коня либо лизнуть его.

Когда даёшь левонтьевскому Саньке или Таньке откусывать, надо держать пальцами то место, по которое откусывать положено, и держать крепко, иначе Танька или Санька так цапнут, что останется от коня хвост да грива.

Левонтий, сосед наш, работал на бадогах 3 вместе с Мишкой Коршуновым. Левонтий заготавливал лес на бадога, пилил его, колол и сдавал на известковый завод, что был супротив села по другую сторону Енисея.

Один раз в десять дней - а может, и в пятнадцать, я точно не помню - Левонтий получал деньги, и тогда в доме Левонтьевых, где были одни ребятишки и ничего больше, начинался пир горой.

Какая-то неспокойность, лихорадка, что ли, охватывала тогда не только левонтьевский дом, но и всех соседей. Ранним ещё утром к бабушке забегала Левонтьиха, тётка Васеня, запыхавшаяся, загнанная, с зажатыми в горсти рублями.

Да постой ты, чумовая! - окликала её бабушка. - Сосчитать ведь надо!

Тётка Васеня покорно возвращалась, и пока бабушка считала деньги, она перебирала босыми ногами, ровно горячий конь, готовый рвануть, как только приотпустят вожжи.

3 Бадога - длинные поленья.

Бабушка считала обстоятельно и долго, разглядывая каждый рубль. Сколько я помню, больше семи или десяти рублей из «запасу» на чёрный день бабушка никогда Левонтьихе не давала, потому как весь этот «запас», кажется, состоял из десяти. Но и при такой малой сумме заполошная 4 Васеня умудрялась обсчитаться на рубль, а то и на тройку.

Ты как с деньгами-то обращаешься, чучело безглазое! - напускалась бабушка на соседку. - Мне рупь! Другому рупь! Это что же получится?

Но Васеня опять юбкой вихрь взмётывала и укатывалась:

Передала ведь!

Бабушка ещё долго поносила Левонтьиху, самого Ле-вонтия, била себя руками по бёдрам, плевалась, а я подсаживался к окну и с тоской глядел на соседский дом.

Стоял он сам собою, на просторе, и ничего-то ему не мешало смотреть на свет белый кое-как застеклёнными окнами - ни забор, ни ворота, ни сенцы, ни наличники, ни ставни.

Весною левонтьевское семейство ковыряло маленько землю вокруг дома, возводило изгородь из жердей, хворостин, старых досок. Но зимой всё это постепенно исчезало в утробе русской печки, раскорячившейся посреди избы.

Танька левонтьевская так говаривала, шумя беззубым ртом, обо всём ихнем заведенье:

Зато как папа шурунёт нас - бегишь и не запнешша! Сам дядя Левонтий в тёплые вечера выходил на улицу в штанах, державшихся на единственной медной пуговице с двумя орлами, и в бязевой рубахе вовсе без пуговиц. Садился на истюканный топором чурбак, изображавший крыльцо, курил, смотрел, и если моя бабушка корила его в окно за безделье, перечисляла работу, которую он должен был, по её разумению, сделать в доме и вокруг дома, дядя Левонтий только благодушно почёсывался:

Я, Петровна, слободу люблю! - и обводил рукой вокруг себя. - Хорошо! Как на море! Ничто глаз не угнетат!

4 Заполошная - суетливая.

Дядя Левонтий плавал когда-то по морям, любил море, а я любил его. Главная цель моей жизни была - прорваться в дом Левонтия после его получки. Сделать это не так-то просто. Бабушка знает все мои повадки.

Нечего куски выглядывать! - гремела она. - Нечего этих пролетарьев объедать, у них самих в кармане - вошь на аркане.

Но если мне удаётся ушмыгнуть из дома и попасть к левонтьевским, то уж всё: тут уж я окружён бываю редкостным вниманием, тут мне полный праздник.

Выдь отсюдова! - строго приказывал пьяненький дядя Левонтий кому-нибудь из своих парнишек. И пока кто-либо из них неохотно вылезал из-за стола, пояснял детям это действие уже обмякшим голосом: - Он сирота, а вы всё ж при родителях! - И, жалостно глянув на меня, тут же взрёвывал: - Мать-то ты хоть помнишь? - Я утвердительно кивал головой, и тогда дядя Левонтий горестно облокачивался на руку, кулачищем растирал по лицу слёзы, вспоминал: - Бадога с ней по один год кололи-и-и! - И совсем уж разрыдавшись: - Когда ни придёшь... ночь, полночь... «Пропа... пропащая ты голова, Левонтий!» -скажет и... опохмели-и-ит...

Тут тётка Васеня, ребятишки дяди Левонтия и я вместе с ними ударялись в рёв, и до того становилось жалостно в избе, и такая доброта охватывала людей, что всё-всё высыпалось и вываливалось на стол, и все наперебой угощали меня и сами ели уж через силу.

Поздно вечером либо совсем уж ночью дядя Левонтий задавал один и тот же вопрос: «Что такое жисть?!» - после чего я хватал пряники, конфеты, ребятишки левон-тьевские тоже хватали что попало под руки и разбегались кто куда. Последней ходу задавала Васеня. И бабушка моя «привечала» её до утра. Левонтий бил остатки стёкол в окнах, ругался, гремел, плакал.

На следующее утро он стеклил окна, ремонтировал скамейки, стол, затем, полный мрака и раскаяния, отправлялся на работу. Тётка Васеня дня через три-четыре опять ходила по соседям и уже не взмётывала юбкою вихрь. Она снова занимала денег, муки, картошек - чего придётся...

Вот с ребятишками дяди Левонтия и отправился я по землянику, чтобы трудом своим заработать пряник. Ребятишки несли бокалы с отбитыми краями, старые, наполовину изодранные на растопку берестяные туески, а у одного парнишки был ковшик без ручки. Левонтьевские орлы бросали друг в друга посудой, барахтались, раза два принимались драться, плакали, дразнились. По пути они заскочили в чей-то огород и, поскольку там ещё ничего не поспело, напластали беремя луку-батуна, наелись до зелёной слюны, а недоеденный побросали. Оставили всего несколько перышек на свистульки. В обкусанные перья они пищали всю дорогу, и под музыку мы скоро пришли в лес, на каменистый увал.

Тут все перестали пищать, рассыпались по увалу и начали брать землянику, только-только ещё поспевающую, белобокую, редкую и потому особенно радостную и дорогую.

Я брал старательно и скоро покрыл дно аккуратненького туеска стакана на два-три. Бабушка говаривала: главное, мол, в ягодах - закрыть дно посудины. Вздохнул я с облегчением и стал собирать ягоды скорее, да и попадалось их выше по увалу больше и больше.

Левонтьевские ребятишки сначала ходили тихо. Лишь позвякивала крышка, привязанная к медному чайнику. Чайник этот был у старшого парнишки, и побрякивал он, чтобы мы слышали, что старшой тут, поблизости, и бояться нам нечего и незачем.

Вдруг крышка чайника забренчала нервно, послышалась возня.

Ешь, да? Ешь, да? А домой чё? - спрашивал старшой и давал кому-то пинка после каждого вопроса.

А-га-а-а-а! - запела Танька. - Санька тоже пожрал, так ничего-о-о-о...

Попало и Саньке. Он рассердился, бросил посудину и свалился в траву. Старшой брал, брал ягоды, и видать, обидно ему сделалось. Берёт он, старшой, ягоды, для дома старается, а те вот жрут ягоды либо вовсе на траве валяются. Подскочил старшой и пнул Саньку ещё раз. Санька взвыл, кинулся на старшого. Зазвенел чайник, брызнули из него ягоды. Бьются братья Левонтьевы, катаются по земле, всю землянику раздавили.

После драки у старшого опустились руки. Принялся он собирать просыпанные, давленые ягоды - ив рот их, в рот.

Значит, вам можно, а мне, значит, нельзя? Вам можно, а мне, значит, нельзя? - зловеще спрашивал он, пока не съел всё, что удалось собрать.

Вскоре братья Левонтьевы как-то незаметно помирились, перестали обзываться и решили сходить к Малой речке побрызгаться.

Мне тоже хотелось побрызгаться, но я не решался уйти с увала, потому как ещё не набрал полную посудину.

Бабушки Петровны испугался! Эх ты! - закривлялся Санька.

Зато мне бабушка пряник конём купит!

Может, кобылой? - усмехнулся Санька. Он плюнул себе под ноги и что-то быстро смекнул: - Скажи уж лучше - боишься её, и ещё жадный!

А хочешь, все ягоды съем? - сказал я это и сразу покаялся: понял, что попал на уду.

Исцарапанный, с шишками на голове от драк и разных других причин, с цыпками на руках и ногах, с красными окровенелыми глазами, Санька был вреднее и злее всех левонтьевских ребят.

Слабо! - сказал он.

Мне слабо? - хорохорился я, искоса глядя в туесок. Там было ягод уже выше середины. - Мне слабо? - повторял я гаснущим голосом и, чтобы не спасовать, не струсить, не опозориться, решительно вытряхнул ягоды в траву: - Вот! Ешьте вместе со мной!

Навалилась левонтьевская орда, и ягоды вмиг исчезли. Мне досталось всего несколько малюсеньких ягодок. Жалко ягод. Грустно. Но я напустил на себя отчаянность, махнул на всё рукой. Всё равно уж теперь! Я мчался вместе с левонтьевскими ребятишками к речке и хвастался:

Я ещё у бабушки калач украду!

Ребята поощряли меня: дескать, действуй, и не один калач неси. Может, ещё шанег 5 прихватишь либо пирог.

Мы брызгались из речки студёной водой, бродили по ней и руками ловили подкаменщика. Санька ухватил эту мерзкую на вид рыбину, и мы растерзали её на берегу за некрасивый вид. Потом пуляли камнями в пролетающих птичек и подшибли стрижа. Мы отпаивали стрижа водой из речки, но он пускал в речку кровь, а воды проглотить не мог, и умер, уронив головку. Мы похоронили стрижа на берегу, в гальке, и скоро забыли о нём, потому что занялись захватывающим, жутким делом: забегали в устье холодной пещеры, где жила (это в селе доподлинно знали) нечистая сила. Дальше всех в пещеру забежал Санька. Его и нечистая сила не брала!

Это ещё чё! - хвалился Санька, воротившись из пещеры. - Я бы дальше побег, вглыбь побег бы, да босой я, а там змеев гибель.

Жмеев? - Танька отступила от устья пещеры и на всякий случай подтянула спадающие штанишки.

Домовниху с домовым видел, - продолжал рассказывать Санька.

Хлопуша! - срезал Саньку старшой. - Домовые на чердаке живут да под печкой.

1 Шаньга - так называют на Севере и в Сибири ватрушку - булочку с творогом.

Санька смешался было, однако тут же оспорил старшого:

Да тама какой домовой-то? Домашний. А тут пещерный. В мохе весь, серый, дрожмя дрожит - студёно ему. А домовниха худая, глядит жалобливо и стонет. Да меня не подманишь, подойди только - схватит и слопает. Я ей камнем в глаз залимонил!..

Может, Санька и врал про домовых, но всё равно страшно было слушать, и чудилось мне - кто-то в пещере всё стонет, всё стонет. Первой деранула от этого худого места Танька, а следом за нею и все ребята с горы посыпались. Санька свистнул, заорал, поддавая нам жару...

Так интересно и весело провели мы весь день, и я совсем уж забыл про ягоды. Но настала пора возвращаться домой. Мы разобрали посуду, спрятанную под деревом.

Задаст тебе Катерина Петровна! Задаст! - заржал Санька. - Ягоды-то мы съели... Ха-ха! Нарочно съели! Ха-ха! Нам-то ништяк! Ха-ха! А тебе-то хо-хо!..

Я и сам знал, что им-то, левонтьевским, «ха-ха», а мне «хо-хо». Бабушка моя, Катерина Петровна, - не тётка Васеня.

Тихо плёлся я за левонтьевскими ребятами из лесу. Они бежали впереди меня гурьбой и гнали по дороге ковшик без ручки. Ковшик звякал, подпрыгивая на камнях, и от него отскакивали остатки эмалировки.

Знаешь чё? - поговорив с братанами, вернулся ко мне Санька. - Ты в туес травы натолкай, а сверху ягод - и готово дело! «Ой, дитятко моё! - принялся с точностью передразнивать мою бабушку Санька. - Пособил тебе воспо-одь, сиротинке, пособил...» -И подмигнул мне бес Санька, и помчался дальше, вниз с увала.

Повздыхал, повздыхал я, даже чуть было не всплакнул, и принялся рвать траву. Нарвал, натолкал в туесок, потом насобирал ягод, заложил ими траву, получилось земляники даже с «копной».

Дитятко ты моё! - запричитала бабушка, когда я, замирая от страха, передал ей свою посудину. - Господь тебе, сиротинке, пособил!.. Уж куплю я тебе пряник, да самый большущий. И пересыпать ягодки твои не стану к своим, а прямо в этом туеске увезу...

Отлегло маленько.

Я думал, сейчас бабушка обнаружит моё мошенничество, даст мне что полагается, и уже приготовился к каре за содеянное злодейство.

Но обошлось. Всё обошлось. Бабушка унесла туесок в подвал, ещё раз похвалила меня, дала есть, и я подумал, что бояться мне пока нечего и жизнь не так уж худа.

Я поел и отправился на улицу играть, и там дёрнуло меня сообщить обо всём Саньке.

А я расскажу Петровне! А я расскажу!..

Не надо, Санька!

Принеси калач, тогда не расскажу.

Я пробрался тайком в кладовку, вынул из ларя калач и принёс его Саньке под рубахой. Потом ещё принёс, потом ещё, пока Санька не нажрался.

«Бабушку надул. Калачи украл. Что только будет?» - терзался я ночью, ворочаясь на полатях. Сон не брал меня, как окончательно запутавшегося преступника.

Ты чего там елозишь? - хрипло спросила из темноты бабушка. - В речке небось опять бродил? Ноги опять болят?

Не-е, - откликнулся я, - сон приснился...

Спи с Богом! Спи, не бойся. Жизнь страшнее снов, батюшке..

«А что, если разбудить её и всё-всё рассказать?»

Я прислушался. Снизу доносилось трудное дыхание

бабушки. Жалко её будить: устала она, ей рано вставать.

Нет уж, лучше я не буду спать до утра, скараулю бабушку, расскажу ей обо всём: и про туесок, и про домовниху с домовым, и про калачи, и про всё, про всё...

От этого решения мне стало легче, и я не заметил, как закрылись глаза. Возникла Санькина немытая рожа, а потом замелькала земляника, завалила она и Саньку, и всё на этом свете.

На полатях запахло сосняком, холодной таинственной пещерой...

Дедушка был на заимке 6 , километрах в пяти от села, в устье речки Маны. Там у нас была посеяна полоска ржи, полоска овса и полоска картошек.

О колхозах тогда ещё только начинались разговоры, и селяне наши пока жили единолично. У дедушки на заимке я любил бывать. Спокойно у него там, обстоятельно как-то. Может, оттого, что дедушка никогда не шумел и даже работал неторопливо, но очень уёмисто и податливо. Ах, если бы заимка была ближе! Я бы ушёл, скрылся. Но пять километров для меня были тогда огромным, непреодолимым расстоянием. И Алёшки, моего братана, нет. Недавно приезжала тётка Августа и забрала Алёшку с собой на лесоучасток, где она работала.

Слонялся я, слонялся по пустой избе и ничего другого не смог придумать, как податься к левонтьевским.

Уплыла Петровна? - усмехнулся Санька и цыркнул слюной в дырку меж передних зубов. У него в этой дырке мог поместиться ещё один зуб, и мы страшно завидовали этой Санькиной дырке. Как он в неё плевал!

Санька собирался на рыбалку и распутывал леску. Малые левонтьевские ходили возле скамеек, ползали, ковыляли на кривых ногах. Санька раздавал затрещины направо и налево за то, что малые лезли под руку и путали леску.

Крючка нету, - сердито сказал он. - Проглотил, должно, который-то.

6 Заимка - земельный участок вдали от села, освоенный (вспаханный) его владельцем.

Ништяк,- успокоил меня Санька. - У тебя много крючков, дал бы. Я б тебя на рыбалку взял.

Я обрадовался и помчался домой; схватил удочки, хлеба, и мы подались к каменным бычкам, за поскотину 7 , спускавшуюся прямо в Енисей ниже села.

Старшого левонтьевского сегодня не было. Его взял с собой «на бадоги» отец, и Санька командовал напропалую. Поскольку был он сегодня старшим и чувствовал большую ответственность, то уже не задирался почти и даже усмирял «народ», если тот принимался драться.

У бычков Санька поставил удочки, наживил червяков, поплевал на них и закинул лески.

Ша! - сказал Санька, и мы замерли.

Долго не клевало. Мы устали ждать, и Санька прогнал нас искать щавель, чеснок береговой и редьку дикую.

Левонтьевские ребята умели пропитаться «от земли» - всё ели, что Бог пошлёт, ничем не брезговали и оттого были краснокожие, сильные, ловкие, особенно за столом.

Пока мы собирали пригодную для жратвы зелень, Санька вытащил двух ершей, одного пескаря и белоглазого ельца.

Развели огонь на берегу. Санька вздел на палочки рыб и начал их жарить.

Рыбки были съедены почти сырые, без соли. Хлеб мой ребятишки ещё раньше смолотили и занялись кто чем: вытаскивали из норок стрижей, «блинали» каменными плиточками по воде, пробовали купаться, но вода была ещё холодная, и мы быстро выскочили из реки отогреваться у костра. Отогрелись и повалились в ещё низкую траву.

День был ясный, летний. Сверху пекло. Возле поскотины клонились к земле рябенькие кукушкины слёзки.

7 Поскотина - пастбище, выгон.

На длинных хрустких стеблях болтались из стороны в сторону синие колокольчики, и, наверное, только пчёлы слышали, как они звенели. Возле муравейника, на обогретой земле, лежали полосатые цветки-граммофончики, и в голубые их рупоры совали головы шмели. Они надолго замирали, выставив мохнатые зобы, - должно быть, заслушивались музыкой. Берёзовые листья блестели, осинник сомлел от жары. Боярка доцветала и сорила в воду. Сосняк был в синем куреве. Над Енисеем чуть мерцало. Сквозь это мерцание едва проглядывали красные жерла известковых печей, полыхающих по ту сторону реки. Леса на скалах стояли неподвижно, и железнодорожный мост в городе, видимый из нашего села в ясную погоду, колыхался тонким кружевцем, - и если долго смотреть на него, он истоншался и кружевце рвалось.

Оттуда, из-за моста, должна приплыть бабушка. Что только будет?! И зачем я так сделал? Зачем послушался левонтьевских?

Вон как хорошо было жить! Ходи, бегай и ни о чём не думай. А теперь? Может, лодка опрокинется и бабушка утонет? Нет, уж лучше пусть не опрокидывается. Моя мать утонула. Чего хорошего? Я нынче сирота. Несчастный человек. И пожалеть меня некому. Левонтий только пьяный жалеет, и всё. А бабушка только кричит да нет-нет и поддаст - у неё не задержится. И дедушки нет. На заимке он, дедушка. Он бы не дал меня в обиду. Бабушка и на него кричит: «Потатчик! Своим всю жизнь потакал, теперь этому!..»

«Дедушка ты, дедушка, хоть бы ты в баню мыться приехал и взял меня с собой!»

Ты чего нюнишь? - наклонился ко мне Санька с озабоченным видом.

Ништяк! - утешил меня Санька. - Не ходи домой, и всё! Заройся в сено и притаись. Петровна боится - вдруг ты утонешь. Вот она как запричитает: «Уто-ну-у-ул мой дитятко, спокинул меня, сиротиночка...» - ты тут и вылезешь!

Не буду так делать! И слушаться тебя не буду!..

Ну, и лешак с тобой! Об тебе ж стараются... Во! Клюнуло! У тебя клюнуло!

Я свалился с яра 1 , переполошив стрижей в дырках, и рванул удочку. Попался окунь. Потом ёрш. Подошла рыба, начался клёв. Мы наживляли червяков, закидывали.

Не перешагивай через удилище! - суеверно орал Санька на совсем ошалевших от восторга малышей и таскал, таскал рыбёшек.

Малыши надевали их на ивовый прут и опускали в воду.

Вдруг за ближним каменным бычком защёлкали по дну кованые шесты, и из-за мыса показалась лодка. Трое мужиков разом выбрасывали из воды шесты. Сверкнув отшлифованными наконечниками, шесты разом падали в воду, и лодка, зарывшись по самые обводы в реку, рвалась вперёд, откидывая на стороны волны.

Взмах шестов, перекидка рук, толчок, - лодка вспрыгнула носом, ходко подалась вперёд. Она ближе, ближе... Вот уж кормовой давнул шестом, и лодка кивнула в сторону от наших удочек. И тут я увидел сидящего на беседке ещё одного человека. Полушалок на голове, концы его пропущены под мышки, крест-накрест завязаны на спине. Под полушалком крашенная в бордовый цвет кофта. Вынималась эта кофта из сундука только по случаю поездки в город или по большим праздникам.

Да это ж бабушка!

Рванул я от удочек прямо к яру, подпрыгнул, ухватившись за траву, засунул большой палец ноги в стрижиную норку. Подлетел стриж, тюкнул меня по голове, и я упал на комья глины. Соскочил и ударился бежать по берегу, прочь от лодки.

8 Яр - здесь: крутой край оврага.

Ты куда?! Стой! Стой, говорю! - крикнула бабушка. Я мчался во весь дух.

Я-а-а-а-авишься, я-а-а-авишься домой, мошенник! - несся вслед мне голос бабушки.

А тут ещё мужики подстегнули.

Держи его! - крикнули, и я не заметил, как оказался на верхнем конце села.

Теперь только я обнаружил, что наступил уже вечер и волей-неволей надо возвращаться домой. Но я не хотел домой и на всякий случай подался к двоюродному братишке Кешке, дяди-Ваниному сыну, жившему здесь, на верхнем краю села.

Мне повезло. Возле дяди-Ваниного дома играли в лапту. Я ввязался в игру и пробегал до темноты. Появилась тётя Феня, Кешкина мать, и спросила меня:

Ты почему домой не идёшь? Бабушка потеряет тебя!

Не-е, - ответил я как можно бодрей и беспечней.- Она в город уплыла. Может, ночует там.

Тётя Феня предложила мне поесть, и я с радостью смолотил всё, что она мне дала.

А тонкошеий молчун Кешка попил варёного молока, и мать сказала ему:

Всё на молочке да на молочке. Гляди вон, как ест парнишка, и оттого крепок.

Я уже надеялся, что тётя Феня и ночевать меня оставит. Но она порасспрашивала, порасспрашивала меня обо всём, после чего взяла за руку и отвела домой.

В доме уже не было света. Тётя Феня постучала в окно. Бабушка крикнула: «Не заперто!» Мы вошли в тёмный и тихий дом, где только и слышалось многокрылое постукивание бабочек да жужжание бьющихся о стекло мух.

Тётя Феня оттеснила меня в сени и втолкнула в пристроенную к сеням кладовку. Там была налажена постель из половиков и старого седла в головах - на случай, если днём кого-то сморит жара и ему захочется отдохнуть в холодке.

Я зарылся в половик, притих, слушая.

Тётя Феня и бабушка о чём-то разговаривали в избе. В кладовке пахло отрубями, пылью и сухой травой, натыканной во все щели и под потолком. Трава эта всё чего-то пощёлкивала да потрескивала. Тоскливо было в кладовке. Темень была густа и шероховата, вся заполненная запахом и тайной жизнью.

Под полом одиноко и робко скреблась мышь, голодавшая из-за кота. И всё потрескивали сухие травы и цветы под потолком, открывали коробочки и сорили во тьму семечки.

На селе утверждалась тишина, прохлада и ночная жизнь. Убитые дневной жарой собаки приходили в себя, вылезали из-под сеней, крылец, из конур и пробовали голоса. У моста, что проложен через Малую речку, пиликала гармошка. На мосту у нас собирается молодёжь, пляшет там, поёт.

У дяди Левонтия спешно рубили дрова. Должно быть, дядя Левонтий принёс чего-то на варево. У кого-то левон-тьевские «сбодали» жердь... Скорее всего, у нас. Есть им время сейчас промышлять дрова далеко!..

Ушла тётя Феня и плотно прикрыла дверь в сенках. Воровато прошмыгнул по крыльцу кот. Под полом стихла мышь. Стало совсем темно и одиноко. В избе не скрипели половицы, не ходила бабушка. Устала, должно быть. Мне сделалось холодно. Я свернулся калачиком и стал дышать себе на грудь.

Проснулся я от солнечного луча, пробившегося в мутное окошко кладовой. В луче мошкой мельтешила пыль. Откуда-то наносило заимкой, пашней. Я огляделся, и сердце моё радостно подпрыгнуло: на меня был накинут дедушкин старенький полушубок. Дедушка приехал ночью! Красота!

На кухне бабушка громко, возмущённо рассказывала:

Культурная дамочка, в шляпке. Говорит: «Я у вас эти вот ягодки все куплю». - «Пожалуйста, милости прошу. Ягодки-то, говорю, сиротинка горемычный собирал...»

Тут я провалился сквозь землю вместе с бабушкой и уже не мог разобрать, что говорила она дальше, потому что закрылся полушубком, забился в него, чтобы умереть скорее. Но сделалось жарко, глухо, стало невмоготу дышать, и я открылся.

Своих вечно потачил! - шумела бабушка. - Теперь этому! А он уже мошенничает! Чё потом из него будет? Каторжанец будет! Вечный арестант будет! Я вот ещё левонтьевских в оборот возьму! Это ихняя грамота!..

Но я не сдавался. Забежала в дом бабушкина племянница, спросила, как бабушка сплавала в город. Бабушка сказала, что слава Богу, и тут же принялась рассказывать:

Мой-то малой-то!.. Чего утворил!..

В это утро к нам приходило много людей, и всем бабушка говорила: «А мой-то малой-то!»

Бабушка ходила взад-вперёд, поила корову, выгоняла её к пастуху, делала разные свои дела и всякий раз, пробегая мимо дверей кладовки, кричала:

Не спишь ведь, не спишь! Я всё-ё вижу!

«Конь с розовой гривой». Художник Т. Мазурин

В кладовку завернул дедушка, вытянул из-под меня кожаные вожжи и подмигнул: ничего, дескать, не робей! Я заширкал носом.

Дед погладил меня по голове, и так долго копившиеся слёзы хлынули безудержно из моих глаз.

Ну что ты, что ты! - успокаивал меня дед, обирая большой жёсткой рукой слёзы с моего лица. - Чего же голодный-то лежишь? Попроси прощенья... Ступай, ступай, - легонько подтолкнул меня дед в спину.

Придерживая одной рукой штаны, я принял другую к глазам, ступая в избу, и заревел:

Я больше... я больше... я больше...-И ничего дальше сказать не мог.

Ладно уж, умойся да садись трескать! - всё ещё непримиримо, но уже без грозы сказала бабушка.

Я покорно умылся, долго и очень тщательно утирался рушником, то и дело содрогаясь от всё ещё не прошедших всхлипов, и присел к столу. Дед возился на кухне, сматывал на руку вожжи, ещё что-то делал. Чувствуя его незримую и надёжную поддержку, я взял со стола краюху и стал есть всухомятку. Бабушка одним махом плеснула в бокал молока и со стуком поставила посудину передо мной.

Ишь ведь, какой смирненький! Ишь ведь, какой тихонький! И молочка не попросит!..

Дед мне подморгнул: терпи. Я и без него знал: Боже упаси сейчас перечить бабушке или сделать чего не так, не по её усмотрению. Она должна разрядиться, должна высказать всё, что у неё накопилось, душу отвести должна.

Долго бабушка обличала меня и срамила. Я ещё раз раскаянно заревел. Она ещё раз прикрикнула на меня.

Но вот выговорилась бабушка. Ушёл куда-то дед. Я сидел, разглаживал заплатку на штанах, вытягивая из неё нитки. А когда поднял голову, увидел перед собой...

Я зажмурился и снова открыл глаза. Ещё раз зажмурился, ещё раз открыл. По скоблёному кухонному столу, как по огромной земле с пашнями, лугами и дорогами, на розовых копытцах скакал белый конь с розовой гривой.

Бери, бери, чего смотришь? Глядишь, зато ещё когда обманешь бабушку...

Сколько лет с тех пор прошло! Сколько событий минуло!.. А я всё не могу забыть бабушкиного пряника - того дивного коня с розовой гривой.

В. П. Астафьев

В книгу входят рассказы о родине писателя – Сибири, о его детстве – этой удивительно светлой и прекрасной поре.

Для среднего школьного возраста.

Виктор Петрович Астафьев
Конь с розовой гривой
Рассказы

1924–2001

В этой книжке есть рассказ "Васюткино озеро". Судьба его любопытна. В городе Игарке преподавал когда-то русский язык и литературу Игнатий Дмитриевич Рождественский, известный потом сибирский поэт. Преподавал он, как я теперь понимаю, свои предметы хорошо, заставлял нас "шевелить мозгами" и не слизывать из учебников изложения, а писать сочинения на вольные темы. Вот так он однажды предложил написать нам, пятиклассникам, о том, как прошло лето. А я летом заблудился в тайге, много дней провёл один и вот об этом обо всём и написал. Сочинение моё было напечатано в рукописном школьном журнале под названием "Жив". Много лет спустя я вспомнил о нём, попробовал восстановить в памяти. Так вот и получилось "Васюткино озеро" – мой первый рассказ для детей.

Рассказы, включённые в эту книжку, написаны в разное время. Почти все они о моей родине – Сибири, о далёком деревенском детстве, которое, несмотря на трудное время и сложности, связанные с ранней гибелью мамы, всё-таки было удивительно светлой и счастливой моей порой.

Васюткино озеро

Это озеро не отыщешь на карте. Небольшое оно. Небольшое, зато памятное Васютке. Ещё бы! Мала ли честь для тринадцатилетнего мальчишки – озеро, названное его именем! Пускай оно и не велико, не то что, скажем, Байкал, но Васютка сам нашёл его и людям показал. Да, да, не удивляйтесь и не думайте, что все озёра уже известны и что у каждого есть своё название. Много ещё, очень много в нашей стране безымянных озёр и речек, потому что велика наша Родина, и сколько по ней ни броди, всё будешь находить что-нибудь новое, интересное.

Рыбаки из бригады Григория Афанасьевича Шадрина – Васюткиного отца – совсем было приуныли. Частые осенние дожди вспучили реку, вода в ней поднялась, и рыба стала плохо ловиться: ушла на глубину.

Холодная изморозь и тёмные волны на реке нагоняли тоску. Не хотелось даже выходить на улицу, не то что выплывать на реку. Заспались рыбаки, рассолодели от безделья, даже шутить перестали. Но вот подул с юга тёплый ветер и точно разгладил лица людей. Заскользили по реке лодки с упругими парусами. Ниже и ниже по Енисею спускалась бригада. Но уловы по-прежнему были малы.

– Нету нам нынче фарту, – ворчал Васюткин дедушка Афанасий. – Оскудел батюшко Енисей. Раньше жили как Бог прикажет, и рыба тучами ходила. А теперь пароходы да моторки всю живность распугали. Придёт время – ерши да пескари и те переведутся, а об омуле, стерляди и осетре только в книжках будут читать.

Спорить с дедушкой – дело бесполезное, потому никто с ним не связывался.

Далеко ушли рыбаки в низовье Енисея и наконец остановились.

Лодки вытащили на берег, багаж унесли в избушку, построенную несколько лет назад учёной экспедицией.

Григорий Афанасьевич, в высоких резиновых сапогах с отвёрнутыми голенищами и в сером дождевике, ходил по берегу и отдавал распоряжения.

Васютка всегда немного робел перед большим, неразговорчивым отцом, хотя тот никогда его не обижал.

– Шабаш, ребята! – сказал Григорий Афанасьевич, когда разгрузка закончилась. – Больше кочевать не будем. Так, без толку, можно и до Карского моря дойти.

Он обошёл вокруг избушки, зачем-то потрогал рукой углы и полез на чердак, подправил съехавшие в сторону пластушины корья на крыше. Спустившись по дряхлой лестнице, он тщательно отряхнул штаны, высморкался и разъяснил рыбакам, что избушка подходящая, что в ней можно спокойно ждать осеннюю путину, а пока вести промысел паромами и перемётами. Лодки же, невода, плавные сети и всю прочую снасть надобно как следует подготовить к большому ходу рыбы.

Потянулись однообразные дни. Рыбаки чинили невода, конопатили лодки, изготовляли якорницы, вязали, смолили.

Раз в сутки они проверяли перемёты и спаренные сети – паромы, которые ставили вдали от берега.

Рыба в эти ловушки попадала ценная: осётр, стерлядь, таймень, частенько налим, или, как его в шутку называли в Сибири, поселенец. Но это спокойный лов. Нет в нём азарта, лихости и того хорошего, трудового веселья, которое так и рвётся наружу из мужиков, когда они полукилометровым неводом за одну тоню вытаскивают рыбы по нескольку центнеров.

Совсем скучное житьё началось у Васютки. Поиграть не с кем – нет товарищей, сходить некуда. Одно утешало: скоро начнётся учебный год и мать с отцом отправят его в деревню. Дядя Коляда, старшина рыбосборочного бота, уже учебники новые из города привёз. Днём Васютка нет-нет да и заглянет в них от скуки.

Вечерами в избушке становилось людно и шумно. Рыбаки ужинали, курили, щёлкали орехи, рассказывали были и небылицы. К ночи на полу лежал толстый слой ореховой скорлупы. Трещала она под ногами, как осенний ледок на лужах.

Орехами рыбаков снабжал Васютка. Все ближние кедры он уже обколотил. С каждым днём приходилось забираться всё дальше и дальше в глубь леса. Но эта работа была не в тягость. Мальчишке нравилось бродить. Ходит себе по лесу один, напевает, иногда из ружья пальнёт.

Васютка покорно сунул краюшку в мешок и поспешил исчезнуть с глаз матери, а то ещё придерётся к чему-нибудь.

Весело насвистывая, шёл он по тайге, следил за пометками на деревьях и думал о том, что, наверное, всякая таёжная дорога начинается с затесей. Сделает человек зарубку на одном дереве, отойдёт немного, ещё топором тюкнет, потом ещё. За этим человеком пойдут другие люди; собьют каблуками мох с валежин, притопчут траву, ягодники, отпечатают следы в грязи – и получится тропинка. Лесные тропинки узенькие, извилистые, что морщинки на лбу дедушки Афанасия. Только иные тропинки зарастают со временем, а уж морщинки-то на лице едва ли зарастут.

Склонность к пространным рассуждениям, как у всякого таёжника, появилась у Васютки. Он ещё долго думал бы о дороге и о всяких таёжных разностях, если бы не скрипучее кряканье где-то над головой.

"Кра-кра-кра!.." – неслось сверху, будто тупой пилой резали крепкий сук.